Значит, папа умер и у Петровой. Она купила на рынке венок и вскоре уже тряслась по бездорожью в открытом кузове почтово-грузовой. Сколько там. Километров сто шестьдесят до их деревни, душу вымотать. Пошёл дождь, и она, сняв с головы платок, укутала им венок, все эти искусственные цветы. Ей не хотелось, чтобы они промокли. Слёзы, мешаясь с дождём, были солёные лишь наполовину, и она всегда потом помнила эту дорогу. Серые холодные километры, она горько плачет в кузове между небом и землёй. Не там и не здесь.
Старуха медленно поднималась к себе на этаж, бросая на ступеньку сначала резиновый наконечник палки, потом только занося ногу. Подтягивала вторую. Одну за другой.
Она упала уже на последнем пролёте. Оступилась, полетела назад. На долю секунды мелькнуло – всё, что ли? Ухнуло внутри. У кого-то в квартире играл вальс.
Но хорошо упала, удачно – со второй ступеньки, невысоко. Видимо, руку сломала и рёбра, больно было вдохнуть.
…Провожать вышли всей квартирой. Пятница вечер. Петрова в прекрасном оживлении смеялась, крутила головой, прощалась. Студентка консерватории Лера сняла с себя тонкий шерстяной платок, чтобы подвязать ей руку, от него празднично пахло незнакомыми духами, кто-то вынес свои старые угги, мягкие и просторные, чтобы без застёжек, и сын опустился на колени, чтобы помочь ей надеть их. Невестка, нагруженная пакетами с вещами Петровой, быстро и тихо говорила кому-то: “Мы живём в страхе этого, в ожидании. Ведь она одна-одинёшенька ковыляет в эти свои магазины, почты. Однажды старый человек падает, даже если вы совсем рядом. Не подстрахуешься. Спасибо, что не бедро”.
– Вот тебе Коломна, – размеренно произносил уже в машине сын, осторожно застёгивая на Петровой ремень. – Как там у Гоголя, сюда не заходит будущее. Здесь всё тишина и отставка.
Он завёл мотор, и автомобиль плавно тронулся с места, минуя жёлтую трансформаторную будку, по стене которой словно стекали алые буквы – “You are not your body”.
Денис Драгунский
После тела
Hommage au comte Léon Tolstoï
– Вы говорите, что есть какие-то причины, отчего возникает и гаснет любовь, но главное, почему она вдруг становится на всю жизнь несчастливой, но неотвязной. Конечно, психология. Конечно, условия среды. Может, даже физиология. Но для меня всё дело – в каком-то странном совпадении.
Так говорил всеми уважаемый Иван Васильевич после разговора о том, что человек должен быть властен над собою в своих любовных отношениях.
Никто, собственно, не говорил, отчего любовь становится несчастливой и неотвязной, но у Ивана Васильевича была манера отвечать на свои собственные мысли и по случаю этих мыслей рассказывать эпизоды из своей жизни. Часто он совершенно забывал повод, по которому рассказывал, увлекаясь рассказом, тем более что рассказывал он очень искренно и правдиво.
Так он сделал и теперь.
– Кто-то, может быть, и властен над собою и своими чувствами, – сказал он. – Кто-то – но не я. Я неразумный человек, я всё время попадал в какие-то приключения. Но я всё-таки человек везучий. Совершил одно доброе дело. Даже два добрых дела! Вот так совпало. Что такое судьба? Это совпадения. Март. Трамвай. Отец неожиданно днём оказался дома. Дальше рассказывать?
– Конечно, Иван Васильевич!
– А зачем? – вдруг улыбнулся он. – Урока здесь никакого нет, а вы только позабавитесь, да и потом станете пересказывать всем вокруг.
– Не станем! – пообещали мы.
Он задумался, покачал головой и сказал:
– Всё это было в Москве, в начале семидесятых. В те поры, когда трамвай номер пять ходил от Белорусского вокзала до ВДНХ и дальше. Мы жили в громадном доме на углу Горького и Лесной, сейчас у него другой номер. Большая и немного нелепая квартира, много проходных комнат со стеклянными дверями.
Отец мой был знаменитый в те годы хирург, академик, премий лауреат и орденов кавалер и даже генерал медицинской службы. Приписан к Четвёртому управлению Минздрава, то есть резал и шил высшую советскую номенклатуру, но именно приписан, а не служил там, потому что у него была своя кафедра и клиника в Первом мединституте.
Вместо матери у меня была папина жена Валерия Павловна. Поначалу я звал её мамой, поскольку родную свою маму не помнил – она ушла от нас, когда мне было полтора года. На все мои расспросы – которые начались уже в отрочестве, когда я милостью соседки “узнал правду”, – на все эти расспросы отец отворачивался, отмахивался, но один раз – мне было уже семнадцать, – брезгливо сморщившись, сказал, что он её очень, да, очень-очень любил, но она, увы, не была образцом добродетели. “Что ты имеешь в виду?” – спросил я, смутившись. “Нет, – сказал папа. – Этого я не имею в виду, успокойся”. Какая же она была? “Недобрая и насмешливая, – объяснил он. – Занозистая. Не упускала случая уколоть и поцарапать – по любому поводу, от неправильного ударения в слове до каких-то старых грехов, которые любила припомнить. Она могла подставить ножку просто так, для забавы. Поглядеть, как человек упадёт и ушибётся, – в переносном смысле, разумеется; но иногда и в прямом тоже, да, представь себе, на дачной прогулке! Никогда не просила извинения. Бывало, отмочит что-то уж совсем несусветное – и потом говорит, этак даже с гордостью: «Да, вот такая я негодяйка!» – это слово отец произнёс с некоторой натугой, сглотнув и переведя дыхание. – Кстати, от тебя она отказалась вполне добровольно”, – добавил он.
– Негодяйка! – сказал я восторженно. – Влюбиться в негодяйку, это же класс, папа!
– Сам ты негодяй, – усмехнулся он. – Так о женщине, которая тебя родила.
– Ты же сам сказал “негодяйка”.
– Не сказал, а процитировал её собственные слова! – ответил он.
– Но я тебя понимаю, папа! – возразил я, красуясь. – Позволь в ответ процитировать Стендаля: “С юных лет я чувствовал смертельное отвращение к порядочным женщинам и к лицемерию, которое им присуще”.
– Ну хватит, – сказал папа. – Всё-всё-всё.
Всё – значит, всё. Так что я даже не узнал, как её звали, и не попросил у отца её фотографий. Я решил, что такой интерес к “настоящей матери” будет подлостью в отношении Валерии Павловны, ибо она и была мне матерью с моих полутора лет. Но от самого факта деваться было некуда. А с Валерией Павловной – которую с тех пор я называл всё-таки не “мама”, а “мама Лера” – мы дружили, но часто этак по-дружески перебрёхивались, особенно когда я возвращался домой в половине пятого утра и пьяный, – такое случалось со мной начиная с восьмого класса. Она говорила, что